Нет, все эти мысли просто могли свести с ума.
Да, и потом, не забыть еще результаты посещения монастыря.
Один человек погиб. По сути, из-за меня. Я этого не хотел, но ничего не мог поделать.
Есть и один плюс. Я узнал имя седовласого священника с ножом. Август.
И еще узнал, что он получал приказы из Рима.
Об этом не то что говорить, даже помыслить страшно. Просто мороз по коже.
Август. Послан из Рима. Убивать.
Кто он?...
И кто, скажите на милость, мог его послать?
Через несколько часов я вынырнул из беспокойного сна, весь в поту. Глаза слезились, во рту пересохло, горло саднило. Взглянул на себя в зеркало в тесной вонючей кабинке самолетного туалета. Не самое приятное зрелище. Казалось, сам мой организм, перегретый, обезвоженный, изнуренный сверх всякой меры, источает эту вонь. И на борту я ел черт знает что. И ведь не хотелось есть, а ел, просто чтобы скоротать время. Поэтому и снились разные гадости, и еще приснился один старый и жуткий сон, с которым я пытался бороться всю свою жизнь. Но сегодня он привиделся снова и принял новый оборот, еще более страшный. В нем то и дело возникало лицо Этьена Лебека. Во сне он сидел, привалившись к носовому отсеку маленького самолета, из пулевой раны на лбу и из онемевшего полуоткрытого рта выползали насекомые и тут же заползали обратно. И еще он весь распух, раздулся от газов. Того гляди лопнет, как надувная кукла. Но не это пугало меня больше всего. Угол, под которым находилась его голова, прилипшие ко лбу волосы и глаза, налитые кровью, которыми он смотрел на меня, словно хотел что-то сказать, но не мог, потому что умер. В этом сне он напомнил мне то что я постоянно пытался выбросить из головы на протяжении многих лет, то, что старался не пропустить в свои сны.
Он напомнил мне маму.
Выдалась одна из тех ночей, когда все плохо, кажется, хуже быть не может. И однако с каждой минутой становилось все хуже. Долгий неудобный перелет, все эти вопросы и сомнения, от которых уже просто гудела голова, скверные сны, обретшие страшное новое измерение, пистолет в моем багаже, постоянный источник беспокойства. Я захватил его с собой, так, на всякий случай. Прекрасный новый мир, и в нем такое жалкое существо!
Когда мама упала через перила в нашем доме с видом на Парк-авеню, я услышал шум падения из своей комнаты. Здание было трехэтажное, триплекс, так, кажется, называют такие сейчас. Двадцать с чем-то комнат и страшно низенькие резные перила на балконах и лестничных площадках. Слишком низкие, все в голос твердили, что это опасно, что рано или поздно все это очень плохо кончится. И вот я сидел у себя в комнате и слушал по радио трансляцию футбольного матча с участием «Нью-Йорк Джаэнтс», а это означало, что было воскресенье. Отец куда-то уехал, Вэл навещала свою школьную подружку, слуг отпустили на выходной, и мы с мамой остались в доме вдвоем.
Я услышал странный звук: не крик, не вопль — звон разбитого стекла и стук, когда ее голова ударилась о паркет в вестибюле. Вестибюль? Нет, скорее то была просто очень просторная прихожая, целый зал, входя в который, я почему-то вспоминал некий мифологический замок. Его украшали пара огромных полотен, одно кисти Сарджента, несколько высоких растений в кадках, персидский ковер непонятного происхождения, пара бюстов очень неплохой работы. И вот мама пролетела сквозь все это пространство. Через неподвижный воздух, в котором висели пылинки и запах от тысяч выкуренных сигар. Упала вниз, как камень, в одном из своих полупрозрачных одеяний, кажется, то был пеньюар из тонкого газа, и рядом с ней разбился бокал с мартини... Нет, она сжимала его в руке, этот бокал, разлить драгоценную жидкость, ни боже мой, она вовсе не собиралась разливать столь превосходный напиток лишь потому, что совершает самоубийство. И пока были силы, она сжимала его в руке, а потом выпустила, и бокал разлетелся на мелкие осколки.
Мы никогда не признавали, что мама умерла по собственной воле. Это был несчастный случай, всему виной эти проклятые низенькие перила. Этот джин. Этот вермут. Несчастное стечение обстоятельств. О самоубийстве никто не сказал ни слова. Господи, да ни за что! Кто угодно, только не Дрискил. Но я-то знал. Я знал.
Упала на паркетный пол, сжимая в руке изящный хрустальный бокал баккара. Потому как никогда не знаешь, когда вдруг захочется выпить, сделать последний глоток. И я выбежал из комнаты, слетел вниз по ступенькам и нашел ее рядом с разбитым бокалом, и из узкой бледной ладони торчал осколок стекла, кусок отбившейся ножки бокала, напоминающий шип, легкая аллюзия с католицизмом и его символами, она была словно распята на этом осколке бокала с мартини. Я слышал звон разбитого стекла, слышал страшный звук, с каким ее голова ударилась о паркетный пол с инкрустациями. Чисто механические звуки, сопровождавшие смерть мамы. Я увидел, как она полулежит на этом полу, привалившись спиной к массивному резному гардеробу ручной работы в стиле Гриндлинга Гиббонса. На «Сотбис» его выставили на аукцион, и он ушел за весьма приличную сумму, пятьдесят тысяч долларов. Она была невероятно мертвой, совсем мертвой, если в смерти вообще существуют градации. Может, и существуют. Кровь заливала пол, вся рука была в крови, кровь бежала изо рта, носа и головы. Волосы слиплись от крови. Кожа приобрела голубоватый оттенок. В глазах лопнули мелкие кровеносные сосуды, и она смотрела на меня, словно находясь по ту сторону этой кровавой завесы. Все это было ужасно, и особенно ужасным показался тот факт, что умерла она не сразу. Видно, сработал некий непостижимый, чисто моторный инстинкт, и, врезавшись в пол со скоростью «икс» километров в час, она, моя бедная мамочка, пыталась придать себе пристойный вид, привалилась спиной к гардеробу, с тем чтобы я не увидел ее во всем безобразии смерти, с непристойно раскинутыми ногами и задравшимися полами пеньюара.