А, наверное, следовало бы вспомнить раньше, потому как Вэл проводила свои исследования именно в Париже. Правда, о нем никогда не упоминала. А вот он всегда расспрашивал о Вэл, впрочем, давно это было. Сомневаюсь, чтобы она встречалась с ним с тех пор, как мы были еще детьми. Хейвуд принадлежал к тому разряду мужчин, которые не слишком нравятся женщинам. Это во-первых. А во-вторых, она была серьезным ученым, а он всего лишь газетным сплетником, мастером дешевых сенсаций, отвязанным журналистом, словно явившимся из любительского австралийского спектакля под названием «Первая полоса». И когда я пребывал в полудреме под рокот самолетных турбин, в голову мне втемяшился этот самый Викарий, да так и засел там. Возможно, он все же виделся с Вэл во время ее пребывания в Париже.
А подумал я о нем вот почему. Робби Хейвуд мог быть связующим звеном с прошлым.
Во время войны он находился в Париже.
Я позвонил ему домой, но никто не ответил. Хотел было позвонить в «Пеструю кошку», но затем решил сделать старику сюрприз. Прогулка под холодным дождем пошла мне на пользу. Похоже, само ощущение пустыни наконец удалось подавить, и оно уже не терзало мозг, глаза и кожу. Нет, с пустыней вполне можно справиться, только дайте мне для этого прогуляться под дождем по оживленным улицам города, где повсюду люди, запах выхлопных газов, бензина, мокрые тротуары.
Квартира Робби находилась в одном из самых старых и обветшалых зданий Парижа, на Пляс де ла Контрескарп, где почти пятьсот лет назад мог разгуливать Рабле. Викарий обожал этот район за его древность и историю. Как-то раз он устроил мне целую экскурсию по этим местам, привел к дому по адресу Рю Муфертар, 53, неподалеку от площади, где в 1939 году рабочие нашли 3351 золотую монету из золота самой высокой пробы. То были деньги Людовика XV, спрятанные здесь давным-давно его казначеем. Робби только что переехал в свою квартиру с видом на площадь и так возбужденно рассказывал об обнаружении клада, точно это случилось вчера. Викарий вообще умел возродить прошлое к жизни, и вот теперь я собирался поведать ему историю, от которой он наверняка придет в восторг. Грязные дела, шантаж и убийства, и все это происходит в римской Церкви.
Я вышел из гостиницы. И мной тут же овладела радость узнавания, и воспоминания о маме, ее загадочной смерти и той причине, которая могла подтолкнуть ее к самоубийству, постепенно отступили на второй план. Этот город всегда действовал на меня успокаивающе. Я мог думать и вспоминать о маме и сестре, но впервые за долгое время эти воспоминания не сводили меня с ума. Я пересек бульвар Сен-Жермен у Пляс Мобер, тоже хорошо знакомый район благодаря Викарию и его кровавой истории, так как площадь эта служила в давние времена местом казни. В 1546 году, во времена правления Франциска I, здесь пытали гуманиста, философа и печатника Этьена Доле, предварительно объявив еретиком. А потом сожгли, и для казни использовали в качестве растопки собственные его книги. Жадные взгляды толпы, дикие возбужденные ее крики — вот, должно быть, последнее, что видел и слышал несчастный Доле. Проходя через эту площадь, Робби Хейвуд всякий раз салютовал памятнику монсеньеру Доле. «Времена меняются, — говорил при этом он, — но Париж никогда не дает тебе забыть и простить». Теперь же здесь расположился открытый рынок, и торговля шла шумно и бойко прямо под дождем.
Я шел по Рю Монж, затем свернул на улицу Кардинала Лемоэна и вскоре вышел на Контрескарп. Ветра почти не было, облетевшие листья липли к мокрому тротуару. Впереди плыл в воздухе величественный купол Парфенона. Он походил на космический корабль, который или готов вот-вот приземлиться, или, напротив, только что взмыл в небо в дожде и тумане. Я стоял, затаив дыхание, и не сводил глаз с окон квартиры Робби на втором этаже. Они были наглухо закрыты ставнями, по ним безжалостно барабанил дождь, струйки воды стекали с карниза на подоконники. Это место всегда напоминало мне сцену из старого черно-белого фильма, где Жан Габен играет очередного крутого парня. В центре дворик — с деревьями и клочком газона. Деревья с облетевшей листвой стояли мокрые, черные, одинокие и выглядели так жалко. Веками этот район наводняли клошары, всякие бродяги, оборванцы и прочие подозрительные личности, и здесь всегда превалировал серый цвет. Казалось, они поджидали моего возвращения, не тронулись с места, ничуть не изменились за все эти годы. Сидели под деревьями, сбившись в кучи, в свитерах и дождевиках. Пара огромных черных зонтиков отливала мокрым блеском и походила на гладко отполированные валуны. Еще несколько бродяг забились в упаковочную клеть.
«Пестрая кошка» была на месте, бар и кафе с видом на площадь и низким козырьком навеса в полинялую бело-зеленую полоску. Полотно провисло, в нем собрались маленькие лужицы. Этому навесу определенно не дожить до следующего лета. Белая краска на стенах облупилась, а в некоторых местах вздулась пузырями. Я пересек площадь под пристальными взглядами клошаров и вошел в заведение, где у Викария было нечто вроде рабочего кабинета.
Огромный толстый кот вальяжно раскинулся в дальнем конце стойки бара. Сощурившись, смотрел на меня, кончик хвоста ходил налево и направо, напоминая маятник старинных дедовских часов. Или тот самый кот, что жил здесь всегда, или же кто-то из его потомков. Ничего не изменилось. За стойкой по-прежнему стоял Клод и болтал с каким-то лысым господином с заостренным в форме пули черепом и огромным носом, в который ушло все его лицо. Переносицу оседлали очки в черной оправе. На нем был черный костюм, белая рубашка, черный галстук. «Этот притончик, — сказал мне Робби, когда впервые привел сюда, — служит мне кабинетом. Клод из австрияков, ему можно доверять, не то что этим гребаным лягушатникам. Здешняя помойка для честных людей, ваша светлость, единственная нормальная помойка во всем городе».