Мы пили уже вторую чашку кофе, и тут я решил задать вопрос, который давно не давал мне покоя:
— А вы случайно не знаете, не приходил ли недавно к Викарию такой высокий седой мужчина? Священник, приблизительно того же возврата, что и вы оба? Серебристые волосы, очень такой стройный, спортивный...
Патерностер сморщил огромный нос, вытаращил глаза.
— Вы никак за нами следили! В точку, поздравляю! Нет, правда, откуда знаете?
Кровь у меня так и застыла в жилах, но тут адвокатский инстинкт взял верх, и я постарался не выдавать своего волнения. Все сходится, прослеживается еще одна связь.
— Да это я так, наугад. Просто он последний человек, который видел сестру в живых.
— Значит, он приносит несчастье.
— Чего он хотел от Викария, не знаете? Патерностер пожал плечами.
— Просто возник как-то раз. Мы с Робби стояли на улице, как раз перед этим кафе. Утром, на прошлой неделе. Черт, да это было ровно за день до убийства! Словно из-под земли возник вдруг рядом священник... седые серебристые волосы... представился Викарию. Сказал, что зовут его отец Август Хорстман. Да, кажется, так. Август Хорстман. И Викарий, он удивился сначала, потом сказал довольно забавную вещь... Сказал: «Бог ты мой, Август! Я думал, тебя уже давно нет в живых, ведь прошло сорок лет!» Ну и потом представил меня, но я скоро ушел по делам, а они остались вдвоем. И тоже куда-то пошли... два старых приятеля.
— Старые приятели... — эхом откликнулся я.
— Тем же вечером я спросил его об этом Августе. Но Викарий не слишком о нем распространялся. Я так понял, они с отцом Августом были знакомы еще с войны...
— Да, в Париже, — кивнул я. — Во время войны.
А на следующий день Викария убили. Четыре дня тому назад.
И я решил, что Клайв Патерностер — человек очень везучий.
И еще понял: Август Хорстман догадался, что я приеду повидаться с Робби Хейвудом.
Я провел еще одну беспокойную ночь. Беспокойную потому, что меня не переставал терзать страх, а потом с облегчением заметил, что через окно в комнату сочится анемично серый утренний свет. И еще увидел на балконе двух ласточек, они сидели на перилах и поглядывали на меня круглыми черными глазками. Я чувствовал себя вконец разбитым и усталым, но напряжение немного отпустило, всю ночь я думал о том, что Хорстман следит за каждым моим шагом, в любую секунду может снова вонзить в спину нож. Проснуться и бодрствовать куда как лучше, чем лежать и видеть этот страшный сон.
В середине утра я стоял примерно в десяти минутах ходьбы от моей гостиницы и жал на кнопку звонка в старой деревянной двери, петли которой напоминали якоря. По обе стороны от двери тянулась сплошная стена и загораживала вид на дом и внутренний двор. В Париже таких строений тысячи. Выждав минут пять, я снова надавил на кнопку звонка. И тут дверь отворилась с отчаянным скрипом. Петли явно нуждались в смазке. Открыл мне консьерж. Денек выдался серый, туманный. На оштукатуренных стенах проступили темные пятна от сырости. Мокрый гравий хрустел под ногами во дворе, и это напомнило о маленьком кладбище в Клиши, где я побывал накануне. Консьерж закрыл и запер дверь, сплюнул через усы и указал на арку и дверь в фундаменте здания. А потом ушел, слегка горбясь и размахивая длинными, как грабли, руками. Я проводил его взглядом, а потом, взглянув на темный дверной проем, увидел, что там стоит и ждет меня мужчина в алом бархатном пиджаке с блестящими заплатками.
Филиппе Трамонте словно сошел с рисунка Бердслея: высокий, тощий, бледный, в этом дурацком алом пиджаке и жемчужно-серых брюках, а на ногах черные шлепанцы с кисточками. Крючковатый нос с горбинкой, в точности как у Шейлока, говорил о генетическом родстве с дядей, епископом. На мизинце золотое кольцо с огромным аметистом; и он все время выставлял его напоказ, словно хотел, чтобы ему поцеловали руку. Голос высокий, тонкий, английский с сильным акцентом, но беглый, и на всем пути к «архиву» он испускал весьма выразительные вздохи разной тональности, они служили эдаким звуковым фоном в манере Мориса Жарра. Тем самым он, наверное, давал мне понять, что его должность архивиста весьма значима, а доля — тяжела. Я от души сочувствовал ему. Да кому сегодня легко?...
Он провел меня по длинному коридору, и мы вошли в комнату, напоминавшую некогда шикарный кабинет. Теперь здесь царило полное запустение. Обивка диванов и кресел ободрана. Посредине — ковер величиной с Атлантический океан, но еще более древний, тоже весь ободранный и потертый. На ковре стояли два примитивно сколоченных стола, вокруг них — стулья. На стене — гобелен с изображением рыцаря, отбивающего у огнедышащего дракона прекрасную блондинку. Под гобеленом — мольберт. Какие-то вещи не менялись здесь веками. Мольберт был пуст, но я мысленно тут же представил на нем картину отца, на которой Константину явилось видение в виде креста, что навеки определило судьбу западного мира. Отец всегда испытывал тяготение к эпическим сценам. Никаких там рыцарей, драконов и прекрасных блондинок.
Трамонте подвел меня к стене, сплошь уставленной застекленными шкафами, и сказал, что, насколько он понял, меня интересуют бумаги, которые просматривала здесь моя сестра. И, разумеется, он был слишком поглощен собой и своими заботами, чтоб выразить мне соболезнование в связи с ее смертью. Просто указал на ряд одинаковых коробок на полках. Они были датированы 1943, 1944 и 1945 годами. Да, то, что нужно. Он вздохнул, узкая грудь при этом заходила ходуном, затем попросил меня как можно аккуратней обращаться с материалами, укладывать их обратно в том же порядке, а коробки ставить на прежнее место. Я взял первую, отнес ее в центр комнаты, поставил на длинный отполированный стол темного дерева, достал блокнот и принялся за работу.