Теперь уже слишком поздно становиться другим Каллистием. Слишком поздно пользоваться планом Д'Амбрицци. Он сказал об этом кардиналу, сказал, что времени совсем не осталось. А тот кивнул тяжелой головой и сказал:
— Попробуй продержаться еще немного.
...Каллистий дремал и что-то бормотал во сне, когда вошел его секретарь и бережно прикоснулся к плечу.
— Да, да... — пробормотал Папа. Во рту пересохло, язык еле ворочался. — Что там? Еще таблетки?
— Нет, ваше святейшество. Вот, вам принесли.
Каллистий увидел в его руке простой конверт.
— От кого это?
— Не знаю, ваше святейшество. Передал внизу, на вахте, посыльный.
— Ладно. Включи лампу. — Он кивком указал на тумбочку. — Спасибо. Позвоню, если что понадобится. А теперь ступай.
Оставшись один, он сунул руку в карман халата и нащупал флорентийский кинжал. Провел пальцем по острому, как бритва, лезвию. Потом вынул кинжал и увидел на кончике пальца каплю крови. Сунул палец в рот. Кровь была солоноватой на вкус. Затем он аккуратно распечатал кинжалом конверт.
Там был один листок бумаги, сложенный пополам. Он развернул его и увидел написанные от руки слова. И сразу же узнал почерк. Прочел, и на изможденном лице медленно расцвела улыбка.
"Ты все еще один из нас. Не забывай этого...
Саймон В.".
Спокойствие казалось обманчивым. Мир словно замер в ожидании, хотя и не знал, чего именно ждать. Но у меня возникло ощущение надвигающейся бури. Все мы ждали нового, еще более мощного удара стихии. Пока кардинал Д'Амбрицци остается в покоях Папы, спокойствие будет преобладать. Интересно, подумал я, действительно ли он умирает, этот бедный старик, возглавляющий Церковь, которую, судя по всем признакам, раздирают противоречия, или же это совсем другая история с неожиданно счастливой развязкой? Предсказать или предвидеть что-либо определенное было невозможно. На протяжении многих лет жизнь была столь скучна и рутинна, у меня на столе появлялись все новые папки с делами, мелькали лица клиентов с их тревогами и заботами, между отцом и мной продолжалась скрытая грызня. Ночами я просыпался в поту от увиденных во сне кошмаров, чаще всего снились иезуиты, болела нога, в том месте, где ее натерла цепь. Иногда снилась какая-нибудь женщина, встреченная на одном из благотворительных мероприятий, с которой я вступал в недолгие и ни к чему не обязывающие любовные отношения. Но теперь... теперь ничего предсказать было просто невозможно. Казалось, я вовсе утратил способность предвидения. Никогда еще в жизни не чувствовал себя таким растерянным и беспомощным. Кругом одни мертвецы. И вооружен я лишь игрушечным револьвером. Мне хотелось лишь одного, точнее, я был способен думать лишь об одном — о монахине.
Намерение держаться от нее как можно дальше, заниматься только своим делом, не думать и не вспоминать таяло на глазах. Что, наверное, было неизбежно. Авиньон перевернул все. Жить так дальше было невозможно. Да и как? Ведь я сказал этой женщине, что люблю ее. О чем я только тогда думал, выпалив это признание? Что ж, просто думал о том, что влюбился в нее. Это очевидно. Влюбился впервые в жизни. В монахиню. И вот теперь я вдруг забыл все страхи, что заставляли держаться как можно дальше от нее. Я вдруг увидел свет. И этому было одно объяснение. Неважно, что она монахиня. Важно, что она живая женщина и что я люблю ее.
Я позвонил ей, хотел извиниться, но не стал и вместо этого пригласил на прогулку в Сады Боргезе.
— Просто надо поговорить с тобой, а там посмотрим, как все сложится дальше, — сказал я. — Погуляем, и я прошу выслушать меня внимательно. Знаю, я должен извиниться перед тобой. Но дело не только в этом.
— Хорошо, — ответила она. И я уловил в ее голосе тень сомнения.
В Садах Боргезе я чувствовал себя в безопасности, народ валит валом, полно туристов, сроду не слышавших об ассасинах, а потому они смеются, болтают, сверяются со своими путеводителями. Здесь же гуляют женщины с детьми, толкают перед собой коляски. Сама вилла была построена в семнадцатом веке для кардинала Боргезе. А вокруг раскинулся огромный зеленый парк с пологими спусками, маленькими озерами, деревьями, цветами и лужайками. Под солнцем радостно сияла эспланада Пьяцца ди Сьенна. И сосны повсюду.
Мы шли прямо по траве, огибая одно из озер. Кругом смеялись и верещали дети. Элизабет не могла сдержать улыбки при виде их. Дети... Поглядывая на модников итальянцев в их тесно приталенных костюмах, солнечных очках, с плащами, небрежно перекинутыми через плечо, я чувствовал себя неуклюжим, нелепым, разбитым и вконец изможденным. Только утром разглядывал в зеркале свою физиономию. Под глазами круги, лицо осунулось, словно после тяжелой болезни. Ничего себе, хорош красавчик!...
— Итак, — сказала она, — что такого важного ты хотел сообщить мне, чтобы я слушала внимательно?
— Слушай, сестра, и услышишь... — Я попробовал выдавить улыбку, она смотрела вдаль, на гладь озера. — В Ирландии я понял несколько важных вещей и хотел бы с тобой поделиться. Они имеют отношение к нам обоим. Говорить об этом мне будет ох как непросто, и все же...
— Может, тогда вообще не стоит говорить, — заметила она. — Подумай хорошенько, Бен.
— Да думал, думал тысячу раз. Но легче не становится. Итак, первое... Там я сорвался. Увидел столько страшного и безобразного, и все это происходило прямо на глазах, и мне казалось, это происходит не со мной, а с каким-то другим, презренным и слабым человеком. Старину Бена Дрискила выпотрошили наизнанку. Я в этой жизни был бит не однажды, поверь, но ничего подобного тому, что было в Сент-Сикстус, со мной еще не происходило... — Мне хотелось раскрыться перед ней полностью и безоглядно, как раскрылась она передо мной тогда, в Авиньоне, хоть и понимал, что это делает меня уязвимым. Хотел показать, что я доверяю ей. В том и состояло мое извинение. — Я сбился с пути в тумане, океанские валы обрушивались на берег с такой силой, что содрогалась земля, и вот в пещере я нашел маленького человечка с перерезанным горлом и очень боялся выйти оттуда... но все-таки вышел.