Когда я закончил, Пиноккио и рыцарь исчезли со сцены, а школьники в формах и ребятишки помладше, что гуляли с мамами, начали расходиться. Небо посерело, солнце скрылось за облаками. Ветер гнал на город холод. Рождество было уже не за горами.
— Не могу сдержаться. Воспринимаю всю эту историю прежде всего как журналистка. — Зеленые искрящиеся глаза Элизабет смотрели куда-то вдаль. Она провела рукой по густым рыжевато-каштановым волосам. Пальцы у нее были длинные, сильные, удивительно красивые. — Какая бы получилась статья! — Она усмехнулась. — Господи, да один финал чего стоит! Папа убивает...
— Инделикато убил Сальваторе ди Мона.
— Да, наверное, ты прав. И вот теперь он в коме. Так, значит, Д'Амбрицци мне солгал. — Она встала.
— И еще одно. Саймон велел ему сделать это. Убить Инделикато.
— Саймон... то есть Д'Амбрицци?
— Да. Он оставил записку. Напомнил Папе, что он один из ассасинов и должен исполнить свою работу. Я видел эту записку. Лежала на постели Каллистия.
— Наверное, Д'Амбрицци видит во мне прежде всего журналистку, — задумчиво произнесла она. — Поэтому и не сказал. Но должен был догадаться, что ты скажешь мне.
— Конечно. И еще он знает, что ты умеешь хранить тайну.
— И все равно, — сказала она, — толку мне от этого никакого. Ни единого доказательства, верно?...
Я провожал ее до редакции.
— Сколько же их еще, подобных историй? — тихо и задумчиво произнесла она. — О которых никто никогда ничего не узнает...
— Сотни? Таятся в разных пропыленных и укромных углах. — Тут я не выдержал. — О Господи! Как же я буду скучать по тебе, Элизабет!
— Конечно, будешь, куда денешься. Ведь ты вроде бы влюблен в меня, Бен.
— С чего это ты решила?
— Достаточно одного взгляда на твою унылую физиономию.
— Что ж, лицо — зеркало души. Слишком уж много всего случилось за последнее время. Есть все причины грустить, если вдуматься... И да, я люблю тебя, раз уж ты об этом заговорила.
— Тогда не печалься. Любовь — это счастье. Вэл бы то же самое тебе сказала.
— Если она взаимна, эта любовь.
— А это-то тут при чем?
Я улыбнулся.
— Да, действительно.
— Давай попрощаемся здесь, Бен.
Мы собирались перейти через площадь с оживленным движением.
— И все равно, удивительно... Это я о Саммерхейсе. Дело не только в том, что он может купить папский трон для Д'Амбрицци, но...
— Это ты о чем?
— Почему он был тогда в Авиньоне? Что там делал? Ведь он так и не объяснил. Почему взял с собой этого Марко?
— Какая разница? Все уже закончилось.
— Нет, такое никогда не кончается, неужели не ясно? Во всяком случае, если Саммерхейс действительно является Архигерцогом...
Не было смысла задерживать ее и дальше.
— Что ж, Элизабет. Давай, будь умницей, не болей... просто не знаю, что еще сказать. Мне пора.
— Передай отцу мои поздравления с Рождеством, Бен. И ты тоже будь умницей, ладно? Мне нужно... нам обоим необходимо время, чтобы как следует подумать. Ты меня понимаешь?
— Да.
— Скоро встретимся и поговорим.
— Когда?
— Пока еще не знаю... в том-то и дело, Бен. Не торопи меня, ладно?
Я понимал, что она права.
И провожал ее взглядом, пока она переходила через площадь.
Она лишь раз махнула мне рукой, через плечо, не оборачиваясь.
Я поднялся на борт самолета, которым предстояло лететь домой. Опустился в кресло, и тут на меня навалилась смертельная усталость. И тогда я погрузился в состояние между сном и бодрствованием, и единственное, что не дало мне безропотно погрузиться в глухую тьму полного забвения, туда, где поджидали призраки, так это лица.
Я был окружен лицами людей, из прошлого и настоящего. Лица со снимка, спрятанного в барабане, чудесным образом ожили. А вот лицо человека, державшего фотоаппарат, оставалось в тени... по-прежнему было тайной. Я увидел Рихтера и подумал: интересно, кто теперь будет его партнером внутри Церкви, кто защитит его интересы теперь, когда Инделикато умер? Я увидел Лебека, он сидел у себя в галерее в Александрии, и лицо его окаменело от ужаса, а ужас был вызван моим появлением и тем, что я ему сказал. С Вэл у него получилось примерно то же самое... Потом я увидел красивую монахиню, наставившую меня на путь истинный, увидел, как мы с ней обедаем в ресторане. И, конечно, красавицу Габриэль, с которой мы уже никогда больше не увидимся. Лица обступали со всех сторон... вот мелькнул племянник Торричелли, хлыщ и пустозвон. Показался Патерностер со своим невероятным носом, бродяги, готовившие обед на костре под дождем на площади Контрескарп... Брат Лео, скалистые берега, затянутые туманом, и волны, от которых содрогалась земля, и моя душа снова умирала от страха... Арти Данн со своей историей о мемуарах Д'Амбрицци. Арти Данн, возникший тогда в Ирландии, словно джинн из бутылки... Сестра Элизабет, рыдающая в комнате Вэл дождливым парижским вечером... Авиньон, Эрих Кесслер, Саммерхейс и его коротышка-телохранитель, они то возникали, то пропадали, как миражи... Вот Хорстман настиг меня в маленькой церквушке, смеется над моим игрушечным револьвером, велит убираться домой... Элизабет открывает мне душу в Авиньоне, и мой гнев и ненависть к Церкви портят и искажают все, все, что было так дорого. А потом Рим...
Мы летели все дальше на запад, и за стеклами иллюминаторов сгущалась тьма. Кончился бесконечно яркий солнечный день. Я перекусил, выпил пару рюмок и просто не мог больше противостоять искушению. Провалился в глубокий темный сон.
И, конечно, там меня ждала она. Все то же самое действо, третий акт старой драмы.
И мама в роли призрака все та же, ничуть не изменилась.