— Вам помогут эти маленькие устройства, хлыст и ножная цепочка. Облегчат путь к Богу, поспособствуют выразить ему свою преданность. И послушание. Веревка, или хлыст, предмет символический. Вечером по понедельникам и средам вы должны раздеться до пояса, встать на колени возле кровати. Свет должен быть выключен. Потом вы услышите звон колокола. И как только услышите, тут же начнете хлестать себя по спине, через плечо. Хлестать и произносить молитву «Отче наш». Совсем нетрудно.
— Ну а это? — спросил я и взмахнул цепочкой.
— А, это, — протянул брат Фултон. — Когда вечером будете расходиться по кельям, не забудьте взглянуть на доску объявлений в коридоре. Там будет расписание. Допустим: «Хлыст сегодня, цепи завтра с утра». Старое иезуитское правило. Скажите, Бенджамин; что вам кажется необычным в этой цепочке?
— Звенья, — ответил я. — Один их край заточен и очень острый. А другой тупой, скругленный.
Брат Фултон кивнул.
— И каким, как вы думаете, краем к телу должна располагаться эта цепочка? Острым или тупым?
— Вы бы еще сюда Айрон Мейден притащили, — мрачно заметил Винни Халлоран. — Как только увижу, тут же смоюсь и...
— Нет, это предусмотрено только на седьмом году, — без тени юмора в голосе ответил Фултон. — Вы к тому времени уже все разбежитесь. — И он одарил нас лучезарной улыбкой. — Будете держать эти предметы, хлыст и цепь, под подушкой. Цепь — весьма болезненная штука, это я вам гарантирую. Будете пристегивать ее к верхней части бедра, под брюками, с утра по вторникам и четвергам. Увидите там застежку и все сразу сообразите. — Он поднялся. — Да, и еще одно. Застегивать так, чтоб облегала плотно. Нет ничего противнее ощущения, что цепь держится на ноге неплотно и вот-вот с грохотом свалится на пол. — В дверях он остановился и добавил: — Такое порой случается, и тогда человек чувствует себя полной задницей. Вы уж поверьте.
Я занялся умерщвлением плоти с должным усердием. Цепь — это далеко не сахар, можете поверить. Надо было обернуть ее вокруг бедра, потом крепко стянуть, так, что она начинала цеплять и выдергивать волоски и впиваться в плоть, а затем застегнуть. Прилаживать ее приходилось стоя. И это было вполне терпимо. Но потом вы начинали ходить. Мускулы напрягались. Острые края врезались в плоть, причиняя жгучую боль.
Один из новичков, Макдональд, заявил, что все это просто безумие, и сбрил с ноги волоски, а саму цепь закреплял на бедре с помощью скотча. Остальные отказывались даже говорить об этих цепях. Но то была битва, которую человек должен был вести в полном одиночестве, как мог, по мере своих слабых сил.
Больнее всего было садиться. Во время службы. За завтраком. На занятиях. На коже появлялись рубцы, острые края цеплялись за них, срывали засохшую корочку, еще глубже впивались в плоть. И все исключительно на пользу. Отец мог бы мной гордиться. Все во славу Господа нашего, Иисуса Христа. Бог. Орден иезуитов. Святой Игнаций Лойола. Sanctus Pater Noster. Лучше подчиниться, слушаться, служить. Я смогу подняться над этим. Черт бы теня побрал, я сделаю это!
Мы плавали в бассейне, и вдруг Винни Халлоран сказал:
— Эй, Бен, ты только погляди на свою ногу, дружище! Погляди! — Я не хотел смотреть. Уже видел. Успел наглядеться за две недели. — Ты должен что-то делать, парень. Так оставлять нельзя. Просто ужас какой-то! И гной, и эта зеленая корочка. Посмотри на мою ногу. Видишь? Маленькие красные точки. А знаешь, Макдональд рисует у себя на ноге такие точки красными чернилами. Но у тебя... Нет, так не годится! Это же гной выходит. — Винни брезгливо и с ужасом передернулся.
Но я не сдавался. Решил, что ни за что не сдамся. Не отступлю перед этой чертовой иезуитской цепочкой. Кто угодно, только не Бен Дрискил.
В результате я заработал инфекцию, началась гангрена. И вот однажды отец Фултон нашел меня на полу в туалете, без сознания и в луже рвоты. Врачам из госпиталя Святого Игнация удалось спасти ногу, и я был очень этому рад. Объяснять отцу, почему и при каких обстоятельствах я потерял ногу, нет, это было бы свыше моих сил. И вот теперь я обречен жить с почти постоянными болями в ноге. Усиливались они в плохую погоду. Но меня утешает одна мысль. Я не сдался. Проиграл эту битву, любой может проиграть, но не сдался. Ни перед иезуитами. Ни перед отцом.
Я проснулся и увидел, что в окне занялся мутно-серый рассвет и что от моего дыхания поднимается пар. В комнате было страшно холодно. На подоконнике лежал снег, через приоткрытую на полдюйма створку нещадно дуло. Где-то в глубине дома звонил телефон. Я насчитал четыре гудка, затем телефон умолк. На часах было без пятнадцати семь. Я снова провалился в дремоту, и когда вынырнул из нее, часы показывали семь минут восьмого. Разбудил меня сон, в котором кто-то кричал.
Только спустя секунду-другую я понял, что крик был частью реальности. Я принес его с собой, из сна. И это не был пронзительный крик, нет, скорее тихий сдавленный стон, да и длился он всего секунду, ну, может, две. А потом вдруг раздался страшный грохот.
Отец лежал у подножия лестницы. Лицом вниз, халат перекручен вокруг тела, руки раскинуты и неловко согнуты в локтях. Время, казалось, остановилось. Но прошла всего лишь секунда, прежде чем я сбежал вниз и склонился над ним. Он казался другим человеком. Древний измученный старик, один глаз закрыт, другой смотрит на меня. И вдруг этот глаз подмигнул мне.
— Папа? Пап, ты меня слышишь? — Я подставил локоть и бережно опустил на него седую голову.
Уголком рта он изобразил подобие улыбки. Другой уголок оставался неподвижен.
— Телефон, — довольно отчетливо пробормотал он. — Архиепископ... — Тут он втянул все тем же уголком рта воздух. — Кардинал... Клэммер...